11.ЗОМБИРОВАНИЕ ПО-АКАДЕМИЧЕСКИ (курс лекций)
Лекция XI. ТРОЯНСКИЙ ВИРУС КУЛЬТУРЫ
Во второй половине XX века был поставлен эксперимент, окончательно снявший, как очень многие тогда решили, сомнения в достоверности эволюционно-исторической трактовки культурогенеза. Суть эксперимента, подробно описанного в книге Юджина Линдена «Обезьяны, человек и язык», заключалась в том, что молодых обезьян из породы шимпанзе обучали разговору на человеческом языке.
У обезьян, как известно, гортань устроена таким образом, что они не могут издавать звуков, аналогичных звукам человеческого языка. Но их, как выяснилось, можно научить языку, построенному на обмене элементарными знаками (предметными или жестовыми, подобными языку глухонемых). За годы обучения такие обезьяны осваивали до нескольких сотен «слов», которые умели использовать в различных разговорных ситуациях и по отдельности, и в сочетании друг с другом.
По словам Ю. Линдена, феномен говорящей обезьяны ознаменовал собой «проникновение дарвиновских воззрений на территорию наук о поведении, всегда бывших владениями Платона», то есть на территорию наук о человеческом духе. Естественно, учёные увидели в результатах экспериментов научную сенсацию: ведь казалось, что окончательно стёрта грань, отделяющая человека от животного.
Со временем, однако, стало ясно, что феномен можно интерпретировать не только как доказательство отсутствия такой грани, но и как доказательство того, что в том языке, который мы принимаем за человеческий, на самом деле скрыто присутствуют два языка: язык, роднящий нас с животными, и язык, делающий нас собственно-людьми.
В самом деле: посмотрим, на какие темы разговаривает обезъяна. Она, оказывается, может сказать «дай мне попить», «почеши мне спину» и даже обозвать человека, который ей не нравится, «грязным». Но ни одна обезьяна в процессе обучения так и не смогла достичь уровня, начиная с которого с ней можно было бы поговорить, например, о философии, о политике, о литературе и искусстве. И дело вовсе не в том, что существует потолок в количестве запоминаемых обезъяной слов; существование такого потолка никто ещё не доказал. Дело в качестве слов, а точнее – в различии между словами, обозначающими конкретные предметы, и словами, обозначающими отвлечённые понятия.
Поясню. Если я попрошу собеседника: «Дай мне эту книгу (шляпу, чашку и т. д.)» , – он её даст, если захочет. Но если я его попрошу: «Дай мне добро (зло)», или «дай мне истину (ложь)», или «дай мне социализм (капитализм, монархизм, фашизм, демократию)» и т. д. – что он мне даст, если даже и захочет? Ничего, потому что слова «добро» («зло»), «истина» («ложь»), «социализм» («капитализм», «монархизм», «фашизм», «демократия» и т. д.) – обозначают не конкретный единичный предмет, а неоднозначное понятие, интерпретируемое посредством других неоднозначных понятий.
Пример наглядно убеждает, что языки, образуемые двумя указанными категориями слов, принципиально различны. Первый язык ― это механическая сумма разрозненных, не связанных друг с другом знаков, указывающих на конкретные предметы и предметно воспринимаемые явления. То есть это предметный язык. Образно говоря, это «мешок» с однозначными словами: доставай из «мешка» нужные по ситуации слова и, комбинируя их по своему усмотрению, общайся. Второй же язык ― это взаимосвязанная система полисемантических (многозначных) понятий. Он состоит из знаков, смысловое содержание которых нуждается для своего раскрытия в привлечении других знаков. Например, чтобы узнать смысл некоего понятия, мы должны взять в руки толковый словарь и найти там соответствующую словарную статью. Но словарная статья тоже состоит из понятий, к каждому из которых тоже можно подобрать соответствующую словарную статью. А новые словарные статьи тоже содержат в себе понятия, раскрываемые через новые словарные статьи. И если поставить себе задачу исчерпания словарного запаса языка понятий, то окажется, что он, в отличие от предметного языка, замкнут сам на себя.
Показать, каким именно образом «мешок» с однозначными словами мог превратиться в замкнутую на саму себя смысловую структуру, состоящую из полисемантических понятий, никто ещё не сумел. Поэтому всё вышесказанное, действительно, следует понимать таким образом, что язык, который мы привыкли считать чисто человеческим, на самом деле состоит из двух принципиально различных, несводимых друг к другу, типов языков.
Нельзя сказать, что мысль о наличии в человеческом языке двух непохожих друг на друга типов языков является для отечественной науки абсолютно новой, ― её начатки прослеживаются в различении «первичных» и «вторичных» знаковых систем. Но само различение указанных систем сформулировано таким образом, что не только не заостряет внимание на несводимости языков друг к другу, но и пытается, в чисто дарвинистском духе, создать впечатление отсутствия самой проблемы несводимости.
Напомню: различение систем было введено в широкий научный оборот специалистами по семиотике. В фундаментальном труде по культурологии читаем: «Естественный язык и другие типы знаков, рассмотренные выше (естественные, функциональные, иконические, конвенциональные — С. Г.), – это базовые, первичные средства культуры. В различных формах культуры на их основе (и, главным образом, на основе естественного языка) возникают свои собственные, приспособленные для выражения их содержания, языки. Подобные языки представляют собою семиотические системы более высокого уровня. В трудах Ю. М. Лотмана, Вяч. Вс. Иванова, Б. А. Успенского и других представителей одного из ведущих направлений в семиотике — так называемой тартуско-московской семиотической школы ― они получили название “вторичные моделирующие системы”. Это не слишком удачное название иногда заменяют словами “вторичные знаковые системы”, “вторичные языки культуры”, “культурные коды”. Но как их ни называй, эти вторичные, “сверхлингвистические” семиотические образования обладают особой, как правило, более сложной структурой, чем первичные языки <…>, что позволяет с их помощью в разных ракурсах “моделировать” мир <…> Вторичные моделирующие системы многочисленны и разнообразны. Это языки таких форм культуры, как мифология и религия, философия и наука, право и политика, спорт, реклама, телевещание, Интернет, и др. <…> Некоторые из вторичных знаковых систем культуры являются “надстройками” над естественным вербальным языком ― например язык поэзии. Другие образуются в результате синтеза разных типов знаковых систем — например язык оперы»(А. С. Кармин).
Согласно данному определению, мифология, религия, философия, литература, наука, искусство и прочие специализированные формы проявления культуры ― это вторичные знаковые системы, вырастающие, в полном соответствии с эволюционно-историческим взглядом на культурно-исторический процесс, из первичных знаковых систем — из естественных языков. Но как тогда быть с другим, чисто эмпирическим взглядом на происхождение специализированных форм культуры, а именно — с тем, которое объясняет эти формы как вырастающие из мифа? Если для учёных XVIII и XIX вв. миф — по преимуществу объект сравнительно-исторического исследования, то в ХХ в. он становится своеобразным ключом, необходимым для раскрытия тайн человеческого сознания и культуры. «Будучи системой первобытного мировосприятия, мифология включала в себя, в качестве нерасчленённого, синтетического единства, зачатки не только религии, но и философии, политических теорий, донаучных представлений о мире и человеке, а также <…> разных форм искусства, прежде всего словесного» (С. А. Токарев, Е. М. Мелетинский). «Мифология в силу своей синкретической природы сыграла значительную роль в генезисе различных идеологических форм, послужив исходным материалом для развития философии, научных представлений, литературы» (они же). По А. Ф. Лосеву, миф не сводим ни к одной из специализированных форм культуры; но при этом ни одна из этих форм непредставима без мифа. И т. д.
Как видим, «вторичные» знаковые системы выводятся современными специалистами по теории и истории культуры одновременно и из «первичных» знаковых систем (из естественных языков), и из «вторичных» (из мифологии). Как это понимать?
Обычно это понимается так, что «первичные» (лингвистические) системы постепенно эволюционируют во «вторичные (сверхлингвистические), с дальнейшим разделением последних на более специализированные составляющие. При этом только сверхлингвистическим языкам приписывается способность моделировать мир. Но сверхлингвистичность, или способность моделировать мир — это наделённость языка, наряду с его лингвистическими параметрами (лексикой, грамматикой, синтаксисом и т. д.), также и смысловой взаимосвязью его лексического фонда («тезаурусностью»). А где и когда существовали естественные (лингвистические) языки, смысловая структура которых не была бы отмечена тезаурусностью (сверхлингвистичностью)?
Нигде и никогда, кроме как в головах тех, кто придерживается эволюционно-исторического взгляда на происхождение культуры. Уже на самых ранних стадиях развития естественных языков наблюдается исключительная сложность их смысловой структуры ― сложность, которая в ходе своего исторического развития не увеличивается и не уменьшается, а лишь структурно изменяется. Специалистам это хорошо известно: «Конкретная картина того, как из практики ритуальных измерений и числового “бриколажа” возникали ранние варианты математической науки, из мифопоэтических териоморфных и вегетативных классификаций возникали зоология и ботаника, из учения о космических стихиях и составе тела — медицина, из размыкания последнего этапа в текстах об акте творения — история, а из спекуляций над схемами мифопоэтических операций и лингвистического “бриколажа” — начала логики, языка науки (метаязыка) и лингвистики, ― хорошо известна и многократно описана» (В. Н. Топоров).
Но если эмпирический материал свидетельствует в пользу мифологических корней «вторичных» знаковых систем, то приходится признать, что за выведением этих систем одновременно из естественных языков и из мифологии скрывается обычная ментальная эклектика. То есть налицо «зависание» современной научной мысли между традиционно-философскими научными предпосылками и противоречащими им эмпирическими данными. Суть «зависания» ― в том, что эволюционно-историческая парадигма не учла при своём формировании явления изначальной, к тому же изменяющейся в историческом времени, смысловой взаимосвязи естественных языков. А не учла она это явление потому, что обрела свой законченный вид намного ранее его обнаружения.
Методологически данная ситуация один в один повторяет ситуацию в естественных науках, где наблюдается точно такое же «зависание». Напомню: альтернативой современному научному представлению об эволюционном происхождении биосферы (сложноорганизованной живой системы) из некоего «до-биосферного» (неорганизованного до-живого) состояния является концепция В. И. Вернадского, согласно которой «научно вопрос о начале жизни на земле сводится … к вопросу о начале в ней биосферы. И только в этой форме он должен сейчас изучаться. Вне биосферы мы жизнь научно не знаем и проявлений её научно не видим». То есть: эволюция ― не то, чем создана биосфера, а то, что протекает внутри уже существующей биосферы. «Эволюционный процесс идёт в определённой жизненной среде, состав и масса которой неизменны в геологическом времени так же, как неизменна та энергия, которая эту среду поддерживает. Выйти за пределы этой жизненной среды нельзя путём изучения происхождения видов». И далее ― о до сих пор плохо понимаемой в профессиональной среде концепции происхождения биосферы как изначально целостной системы. «Мы не знаем никакого промежутка времени на нашей планете, когда на ней не было бы живого вещества, не было бы биосферы». «Должен был одновременно появиться сложный комплекс живых форм»; «первое появление жизни при создании биосферы должно было произойти не в виде появления одного какого-нибудь организма, а в виде их совокупности, отвечающей геохимическим функциям жизни».
Предложенная Вернадским альтернатива плохо понимается потому, что в ней подытожено системное (антиредукционистское) понимание проблемы начала жизни на земле. А системный подход освоен отечественной наукой по-преимуществу на уровне использования системной терминологии. Между тем лишь он создаёт методологическую почву для «разруливания» накопившихся в эволюционно-исторической проблематике тупиков и противоречий. Дело в том, что вне «вторичной» знаковой системы, как и вне биосферы, автономное существование составляющих обе эти системы элементов невозможно в принципе (языковое понятие вне языкового тезауруса ― такая же отвлечённая химера, как и организм вне биосферы). Поэтому, перефразируя эмпирические обобщения Вернадского в социокультурном ключе, мы получаем возможность более строгого (более адекватного реальному положению вещей) решения вопроса о критерии различения «первичных» и «вторичных» знаковых систем.
Решение выглядит так: Выведение «вторичных» систем из «первичных» ― это произвольная, никакими фактами не подтверждаемая, спекуляция. Научно вопрос о начале культуры сводится к вопросу о начале «вторичных» знаковых систем, и только в такой форме он должен сейчас изучаться. Вне «вторичных» знаковых систем мы культуры научно не знаем и проявлений её научно не видим.
Перевод «классического» научного стиля мышления на системные «рельсы» ― отдельная и достаточно «больная» научная проблема. Поэтому в ближайшей перспективе тупик научной мысли, возникающий вследствие выведения «вторичных» знаковых систем из «первичных», едва ли будет преодолён. Но можно и нужно пытаться сделать его хотя бы предметом научного обсуждения. Такое обсуждение тем необходимей, что тупик усугублён двумя скрытыми моментами. Первый момент ― сам смысл слова «вторичные», создающий впечатление несомненной производности «вторичных систем» от «первичных». А второй момент ― это уже закрепившийся в сознании специалистов научный статус выражения «вторичные знаковые системы». На самом деле нужно отдавать себе отчёт в том, что данный статус ― фикция, поскольку само выражение было введено в профессиональный оборот из соображений, не имеющих к науке никакого отношения (оно было придумано с целью избежать частого употребления термина «семиотика», вызывавшего неприятие со стороны официальной идеологии).
Само же обсуждение проблемы происхождения «вторичных» языковых образований в системном ключе целесообразно начинать с доведения до своего логического конца противоречивой ситуации с проблемой сущности мифов. Противоречивость ситуации ― в том, что мифы одновременно трактуются и как специализированное производное истории культуры, наряду с другими её специализированными производными, и как первоисточник всех других специализированных производных культуры. В то время как в свете реального эмпирического материала «работает» лишь вторая трактовка: мифы оказываются не «вторичным» производным от «первичных» естественных языков, а древнейшей стадией смысловой организации этих языков. То есть они оказываются самим языком в древнейшей фазе его смысловой структурированности.
В этом плане вовсе не случайность, что внятных объяснительных моделей перевода «просто лингвистических» систем в «сверхлингвистические» никто никогда не предлагал. А невнятных моделей — всего две: «диалектическая», на которую принято списывать всё труднообъяснимое, и перенявшая у неё ту же функцию «синергетическая» (см. лекцию 10). Причём синергетическая модель, как было показано (там же), ― не эмпирико-научное, а спекулятивно-философское явление, продукт подгонки эмпирических данных под заранее заданную объяснительную схему (где заранее заданная схема — это эволюционно-историческая парадигма «самоусложнения», чего никогда не скрывали ни И. Пригожин, ни Г. Хакен). Так что все разговоры о самоорганизации «вторичных» знаковых систем на основе и материале «первичных» следует рассматривать как внешне модернизированное продолжение «диалектических» попыток любой ценой сохранить «научное лицо» эволюционно-исторической парадигмы.
Попытки эти лишний раз доказывают нежелание подавляющего большинства членов научного сообщества нарушать инерционные«правила игры в науку» (соблюдением которых на 90% образовано то, что принято называть «научной деятельностью»). Именно из этих «правил», а вовсе не из эмпирического материала, вытекает взгляд на естественные языки как на «первичные» средства культуры, развивающиеся путём «самоусложнения» до уровня «вторичных». Но поскольку реальную границу между такими «первичными» и «вторичными» системами на хронологической шкале «самоусложнения» найти не удаётся (и не может найтись, потому что её там нет, как нет в реальности и самой придуманной шкалы), то она произвольно постулируется, создавая тем самым почву для дальнейших умозрений (вроде идеи «перманентного культурогенеза»). А произвольному постулату придаётся форма научной аксиоматики.
Так создаётся иллюзия научного решения проблемы. Иллюзия не безобидная — именно ею оправдывается социал-дарвинистское деление культуры на элитарную и массовую,с опорой на давно обкатанные технологии «двухкоридорного» образования. А затянувшееся господство иллюзии над умами объясняется тем, что современное научное сознание переживает стадиюпребывания в методологическом застое. То есть оно, как ему и полагается, вполне доверяет эмпирическим данным, но продолжает по академической инерции хранить верность и предпосылочной парадигме «самоусложнения». Тем самым оно по умолчанию мирится с противоречием между эмпирическими данными и устаревшей парадигмой — не спешит сделать окончательный выбор в пользу того, что есть на самом деле.
На самом же деле, повторюсь, мы имеем дело с принципиальной несводимостью «вторичных» систем к «первичным» (так что от этих терминов следовало бы вообще отказаться). Язык «говорящих обезьян» ― это механическая сумма разрозненных знаков, не связанных друг с другом теми дополнительными смысловыми связями, благодаря которым становится возможным преобразовывать их в многомерную семантическую конструкцию, в инструмент моделирования мира. А собственно человеческий язык ― это взаимосвязанная система полисемантических понятий. Это знаки, смысловое содержание которых нуждается для своего раскрытия в привлечении других знаков с целью моделирования мира. Это знаки, чьё смысловое содержание не только изначально многомерно, но и исторически изменчиво. Это — тот самый круг многозначных выражений, который «составляет собственно герменевтическое поле» (П. Рикёр) ― пространство символической функции языкового сознания. То есть это уже язык не просто знаков, а знаков-символов. «Нет символики до говорящего человека» (он же); «язык символов и есть <…> вообще собственно человеческий язык» (П. А. Флоренский), эволюционирующий в своём историческом развёртывании от языка мифологических «символов-образов» до языка позднейших «символов-понятий» (Э. Кассирер).
Суть явления, названного Э. Кассирером «символической функцией языкового сознания», заключается в том, что в языковых понятиях запечатлена не сама непосредственно взятая внеязыковая реальность, а знаково-опосредованное знание о ней. То есть языковые понятия служат своего рода словесными символами такого знания. Меняется во времени знание о внеязыковой реальности ― меняется и языковое сознание, потому что меняется смысловое содержание структурирующих его словесных символов. Вот почему «если мы хотим понять художественную символику, те “произвольные” знаки, которые сознание создаёт в языке, искусстве, мифе, мы должны обратиться к “естественной” символике – тому представлению о целостности сознания, которое необходимо содержится или по меньшей мере задано в каждом отдельном моменте и фрагменте сознания» (Э. Кассирер). И «вот почему отрицание символических форм на самом деле привело бы нас не к познанию содержания жизни, а было бы ничем иным как разрушением духовной формы, необходимо связанной с этим содержанием» (он же).
На бытовом уровне символическая функция сознания обнаруживает себя в таких повседневных речевых актах, смысловое содержание которых не совпадает с их словесным представлением. То есть в речевой деятельности с её изначальной, уходящей корнями в мифологическую семантику метафоричностью языка мы часто имеем дело с выражениями (предложениями, высказываниями), которые понимаются нами не благодаря, а вопреки букве этих выражений. И понимаются они нами только потому, что существуют не как независимые от времени и места их произнесения, а как обусловленные смысловым «полем» эпохи. «Поле» же это подразумевает богатство смысловыражения в рамках даже одной языковой традиции (например, мы понимаем, что во фразах «дом стоит на косогоре», «дому Романовых триста лет» и «язык – это дом Бытия» слово «дом» имеет различные смыслы).
До тех пор, пока живо смысловое «поле» эпохи, сохраняется и понимание обусловленных им выражений. Но «полю», как уже сказано, свойственно изменяться в историческом времени без фиксации такого изменения в коллективной памяти (см. лекцию 7). В этих случаях возникает ситуация непонимания,чем и вызывается необходимость изучения различных исторических специфик языкового мышления, начиная с его мифологической специфики. Именно из таких ситуаций, а точнее — из необходимости их осмысления, берут начало и взгляд на языковую культуру как на замкнутую в себе знаковую систему (тезаурус), и переполненность этой культуры клишированными штампами, разными для разных эпох, и взгляд на неё как на предмет герменевтики (науки об интерпретации текстов), и взгляд на неё же как на явление, восходящее к символической тайне мифа (а «мифом сознательно или бессознательно руководится всякая мысль»; «миф является как бы идеальной структурой жизни, смысловым скелетом действия». ― А. Ф. Лосев).
К сожалению, мы сегодня лишены ощущения собственного языка как скрытого хранилища традиции, как символической тайны мифа. Да и само слово «миф» давно воспринимается массовым сознанием как синоним того, чего «нет и быть не может». Так случилось по целому ряду причин, заслуживающих самостоятельного рассмотрения. А здесь достаточно сказать, что последнее историческое проявление этих причин связано с засильем в нашем обществоведении упрощённо-вульгарных, не адекватных реальности научно-материалистических представлений о природе и функциях языка. В результате такого засилья сознание даже образованных людей до сих пор маловосприимчиво к важнейшей на текущий момент герменевтической и метаязыковой проблематике науки, а в конечном счёте ― к острейшей социальной и управленческой потребности вобщей теории смысла.
Разумеется, в отдельных специализированных областях науки упрощённо-вульгарные представления о языке не прижились. Например, логическая семантика отреагировала на обнаружение знаковой специфики слов-понятий своим разделением на теорию референции (обозначения) и теорию смысла, – после чего серьёзно относиться к историко-материалистической «теории отражения» стало просто неприлично. Но на общенаучной мировоззренческой парадигме, задающей стандарты повседневного массового мышления и поведения, такая реакция никак не отразилась. Ведь сама эта парадигма, сложившаяся ещё в XIX веке и безраздельно подчинившая себе, через систему обязательного школьного образования, весь характер мышления современного человека, попросту отторгает от себя не вписывающуюся в неё эмпирику. Поэтому любые научные факты, не находящие себе в господствующей мировоззренческой парадигме места, начинают как бы параллельно сосуществовать с ней на правах «научной экзотики», не обязательной ни к употреблению, ни даже к уразумению.
Как следствие, почти все сферы современнойинтеллектуальной деятельности (в особенности сфера правового самосознания) характеризуются упрощённым восприятием слов-понятий как отражений конкретных предметов.Выражаясь языком религиозной терминологии, они характеризуются приматом «буквы» над «духом» ― приматом внешней формы слова над его внутренним смыслом. В силу такого приматалюди и становятся «трансляторами семантических штампов своей эпохи», или, проще говоря, «рабами слов». Но чего другого ждать от сознания, равно глухого и к тютчевской формуле «мысль изречённая есть ложь», и к хайдеггеровскому строю мысли, согласно которому не мы ― хозяева своего языка, а он бессознательно владеет нами?
К слову сказать, именно семантические разговорные штампы, вкупе с языком «говорящих обезьян», лежат в основе бессознательной подгонки языковой сложноорганизованности под желаемую простоту. Это относится и к так называемой «рационализации мышления», и к тому, что принимается за «здравый смысл». В свою очередь, упрощённая (примитивизированная) ментальность оборачивается ростом нигилистических настроений в отношении идеалов и ценностей. Например, смысл понятий «добро» и «зло», на относительности которых настаивает исторический материализм, раскрывается лишь на метаязыковом уровне, ― что было показано ещё в сочинениях Дионисия Ареопагита, связавшего «добро» с полнотой данных нам благ (с полнотой доступных нам на текущий момент представлений о мире, говоря современным языком), а «зло» ― с их неполнотой.
В повседневной речевой практике глухота к двойственной природе языка и проистекающая из неё упрощённость массового сознания создают исключительно благоприятные условия для применения манипулятивных технологий, по которым у людей вырабатываются те или иные, затребованные манипуляторами, условные рефлексы на слова (см. лекцию 6). На таких технологиях, иногда очень изощрённых, держатся и социальная демагогия, и одуряющая реклама, и политические приёмы оргвойны (заведомо разрушительные «реформы», сомнительные законопроекты, безответственные публикации в прессе и т.д.). А мы лишь удивляемся: почему это средствам массовой информации так легко удаётся раскультуривать людей?
Да потому и удаётся, что объединяющий нас всех язык содержит в себе на самом деле два языка: тот язык, который доступен и животным, и тот, использующий первый в качестве своего «строительного материала», который приобщает нас к метафизической, не разгаданной пока ещё наукой тайне происхождения и конечного смысла человеческой культуры. А то, что человек способен одновременно говорить на языках обеих систем, произвольно комбинируя их в своих лексических конструкциях, вовсе не означает, что одна система выросла из другой. Это означает лишь, что используемый нами язык представляет собой нечто вроде «троянского коня» с находящейся внутри «говорящей обезьяной», готовой в любой момент сломать хрупкую оболочку символических знаковых систем и потоптаться на её обломках.
Уточню: своей «троянской» природой язык оборачивается лишь тогда, когда в работе двух его составляющих возникает нарушение режима их взаимодополнительности. Суть режима взаимодополнительности ― в том, что предметным языком обслуживаются потребности животной природы человека, а символическим ― его культурные потребности. А поскольку за воспитание собственно человека отвечает лишь символический язык, то достаточно начать постепенно вытеснять его из повседневного обихода (методами проводимой сегодня культурно-образовательной политики, средствами масс-медиа, псевдоэкспертизами и др.), чтобы предметный язык немедленно обернулся троянским вирусом культуры — инструментом превращения людей в «говорящих обезьян».
Но к такому же результату приводит и недооценка роли предметного языка в культуре. Дело в том, что культура ― это всегда система ограничений, налагаемых на биологические функции. В этом смысле она является самой настоящей несвободой, то есть, говоря словами Пушкина, «бременем культуры» и «игом человечности» («Все мы несём бремя жизни, иго нашей человечности, столь слабой, столь подверженной заблуждению»). Поэтому режим взаимодополнительности проявляет себя ещё и тем, что символический язык обеспечивает восхождение от человекообразного существа к человеку, а предметный позволяет периодически отдыхать от тяжести такого восхождения. И вот здесь излишний максимализм и недостаток ума в борьбе с засильем в культуре говорящих обезьян вполне способны обернуться повальным «бегством от культуры» ― всё тем же торжеством её троянского вируса.
(продолжение следует)
СЕРГЕЙ ГОРЮНКОВ
Академик Международной академии социальных технологий